Історичні постаті

Сергій Ковальов про Євгена Сверстюка

09.12.2015
джерело: hro.org

1 декабря исполнился год со дня кончины Евгена Александровича Сверстюка, литературоведа, писателя, президента украинского Пен-клуба, диссидента и бывшего политзаключенного советской эпохи. Елена Санникова взяла интервью у правозащитника Сергея Адамовича Ковалева – солагерника Сверстюка по пермской политзоне.

* * *
Елена Санникова: Евген Александрович умер в возрасте 85 лет, не дожив 12 дней до своего 86-летия. Несмотря на преклонный возраст он до последних своих дней живо интересовался бурными событиями в Украине и по мере сил участвовал в них.

 

Евген Сверстюк был высокообразованным человеком, подлинным интеллигентом, образцом исключительной порядочности, чести и мужества. Он провел 7 лет в политлагерях и 5 лет в ссылке в Бурятии. После освобождения ему, высоко образованному переводчику и поэту, пришлось 5 лет работать столяром на фабрике в Киеве. Только после 1988 года он получил возможность работать по специальности.
 

Евгений Светстюк – основатель и главный редактор газеты "Наша вера", автор большого количества эссе и статей по литературоведению, психологии и религиоведению, переводов стихов с немецкого, английского и русского на украинский.
Кончина Евгения Сверстюка в начале декабря 2014 года явилась невосполнимой и горестной потерей для украинцев.

 

В 36-м перском лагере Евгений Сверстюк сдружился с Сергеем Адамовичем Ковалевым. Не так давно я записала беседу с Сергеем Ковалевым о Евгении Сверстюке.

 

Сергей Ковалев о Евгене Сверстюке

Елена Санникова. Сергей Адамович, я хорошо помню, как 23 года назад в магаданской ссылке вы рассказывали мне о Евгене Сверстюке как об одном из лучших людей, встретившихся вам в неволе. Теперь, когда все мы понесли эту невосполнимую потерю, когда Евген Александрович уже не с нами, я хочу снова с вами поговорить об этом удивительном человеке. Расскажите, пожалуйста, о вашей встрече с ним в лагере.

Сергей Ковалев. В нашей зоне дружеские отношения возникали не быстро, это была особенность нашей зоны. Я думаю, что мы с полгода были с Евгением Александровичем на "вы": "господин Ковалев" и "пан Сверстюк", по имени-отчеству… И только потом перешли на "ты" и стали называть друг друга по имени.

Е.С. Когда и как произошло ваше знакомство?

С.К. Мы познакомились очень вскоре после моего прибытия в зону. На этап из Вильнюса меня взяли в декабре 1975-го, довольно долго везли, привезли в зону и посадили в карантин. До сих пор не пойму, зачем этот карантин нужен: сидишь в ШИЗО, но не на режиме ШИЗО, ждешь, когда выпустят в зону... Зачем?

В зоне о моем прибытии уже знали, и этому, возможно, способствовала какая-то статья обо мне в какой-то газете… Когда меня выпустили вечером из карантина, первый человек, которого я увидел, был Пятрас Плумпа. Он гулял недалеко от БУРа, и я думаю, что не случайно гулял. Но когда я его увидел и направился к нему, он дал мне знак, и я понял, что не нужно выявлять нашего прежнего знакомства. И мы как бы вновь познакомились.

А Евген Сверстюк в это время был на свидании. Мне его показали через день или два и сказали: не надо сейчас к нему подходить, он только что со свидания. Так было принято в нашей зоне: дать человеку побыть наедине с собой после встречи с родными.
Поначалу Евген разговаривал со мной по-русски, а потом перешел на украинский. Я немного понимал по-украински, но не настолько, чтобы разговаривать на нем, однако почему-то Евген считал, что со мной нужно говорить по-украински. Наверно, это был знак особой признательности.

А вот когда его вызывали на эти беседы... Ведь в зону к нам периодически приезжали "представители общественности" - то рабочие, то профессора, журналисты. Приезжали к украинцам, к прибалтам... Только к русским не приезжали.

И вот, когда приезжали украинцы – рассказать, как процветает советская Украина, и так далее – всех украинцев звали. Сверстюк шел только после настоятельных персональных приглашений. Кстати, спрашивали и нас – может, кто-то хочет послушать? Но никто не хотел.
Так вот, там разговор начинался, конечно, на "рiдной мове". А Евген Сверстюк отвечал им исключительно по-русски. Когда те выражали недоумение, он объяснял: "Здесь я говорю на языке конвоя".

Так что его обращение ко мне по-украински свидетельствовало о некотором уважении. А, кроме того, по-моему, он энергично пытался превратить меня в украинца. Я вообще-то наполовину украинец, моя мама была чистокровная украинка.

Е.С. Из каких мест?

С.К. Из теперешней Сумской области. Это – места князя Игоря, неподалеку Конотоп, Новгород-Северский, Путивль… Течение Десны, Северная Украина, городок Середина-Буд, а станция Зерново.

Кстати, недалеко от Зерново был огромный лагерь, где немцы собирали военнопленных. Это была богатая жатва знаменитых украинских котлов. Многие из пленных, волею советской Фемиды, стали потом "военными преступниками". И когда я в зоне говорил, где я родился, старики восклицали: о, земляк, я под Зерново в лагере был…

Так вот, половина моей крови чисто украинская, а остальная половина делится между русской, белорусский и польский. Но дело не в этом.

Евгену хотелось вообще всех, кто ему нравится, числить в украинцах. Но он-то говорил на чистом, литературном, высоком украинском, а я в семье слышал то, что называют "балакать".

У нас в семье была баба Дарья, ей было 16 лет, когда отменили крепостное право. Еще довольно молодой она нанялась нянькой в дом деда и постепенно стала членом нашей семьи. Она говорила по-украински, но украинский в тех местах – не настоящий, это, скорее, южно-русский диалект.

Я хорошо тот язык понимал, но это мне не очень помогало понимать Евгена. Основное я понимал, конечно, но иногда говорил: скажи мне это по-русски. И он переходил на русский.

Несмотря на тесную дружбу, у нас было много различий во взгляде на жизнь. По-разному мы воспринимали и литературу. Евген не мог преодолеть своей настороженности к Пушкину, это касалось в основном темы Петра и Мазепы. Мне же казалось, что взгляды Пушкина, которые Евген так негативно воспринимал, не есть основное у поэта.

Пушкинское отношение к Украине больно задевало Евгена, а мне это было довольно безразлично. Да, Пушкин был великорусский человек. Он дружил с Гоголем, тот был щирый украинец, но хотел ведь числиться русским. Евген не хотел этого видеть, Гоголя он уважал и ценил, а вот Пушкина…

У Пушкина есть стихи, которые меня сильно раздражают, это "Клеветникам России", – хамские, на самом деле, стихи. Они сделанные, хоть виден уровень сделавшего, но по содержанию там только злоба, высокомерие, ксенофобия, и больше ничего. Но это – лишь скверный эпизод.

А для Евгена образы Мазепы и Петра определяли облик поэта, он не видел за ними Пушкина.

Но также и себя я могу упрекнуть в том, что мне не близок Шевченко. Хороший поэт, судьба его более прямая, чем у Пушкина, но как поэт – не Пушкин…

Е.С. Вы о Пушкине спорили или просто делились мнениями?

С.К. В какой-то момент я понял, что не надо спорить. Я высказывал свое, он – свое… Евген признавал поэтические дар Пушкина, но Пушкин был для него выразителем идеи "старшего брата", великодержавного высокомерия. То, что он ставил Шевченко выше, я понимал так, что родство по крови сильно у него влияет на оценку уровня поэта. Мне это трудно было принять.

Мы говорили о Гоголе и Достоевском. Евген показывал мне, что Достоевский испытывал чувство ревности к Гоголю: за какую идею он ни возьмется – Гоголь уже говорил об этом… Он приводил примеры, где эта ревность очевидна.

Е.С. Как бы вы охарактеризовали Евгена Александровича?

С.К. Евген был очень эмоциональным и глубоко верующим человеком. Это – то классическое "Верую", которое редко видишь. Тут не нужны никакие аргументы. Евген был интеллигентный, очень образованный человек, но своих интеллектуальных качеств он не применял к вере, это было ему просто не нужно.

Однажды мы задумали нечто написать. Это была переписка из двух углов. Обмен мнениями на самые разные темы и обмен информацией. Это были и соображения об Украине и России, и воспоминания каждого из нас о судебном деле, о позиции знакомых на следствии.

Получился долгий и большой труд. Мы его закончили к моменту, когда должен был освободиться Семен Кифяк. Этот человек странным образом попал в политзону: он изготавливал поддельные документы, справки, был мастером этого дела, и, видно, в какой-то момент попал под подозрение. Возможно, у него было чувство, что терять уже нечего.

Однажды он пошел на футбол и в сильном подпитии встал на скамейку и стал выкрикивать антисоветские лозунги. Его попытались угомонить, но только раззадорили, и он наговорил столько, что арестовали. Так он попал в нашу зону. Не понимаю, почему он в уголовную зону по 190-1 не попал, но, наверное, много наговорил…

Он был в стороне от жизни зоны, но выражал симпатию к нашей жизненной позиции. И мы доверили ему вынести из зоны наши диалоги. У него была заранее заготовленная тетрадь стихов с большими зазорами между строчками.

Мы наивно применили метод "водяного письма": по мокрой бумаге пишут с легким нажимом заостренной палочной, бумага высыхает – нет следов, а намочишь – снова легко читается. Семен добросовестно переписал наш текст между строк. Но цензоры, конечно, знали эти примитивные уловки, – тетрадь отобрали.

Е.С. И диалоги не сохранились?

С.К. Нет. Была потом идея возобновить наш труд, когда мы оказались оба в ссылке. Мы договаривались, что на воле встретимся, возобновим наши диалоги, но так это благими намерениями и осталось. Он был очень занят, и я был занят, а уж когда начался этот Верховный Совет…

Последний раз мы говорили об этом по телефону незадолго до его кончины. Так наш совместный труд и не сохранился. Хоть он был интересный. С его стороны в любом случае это был содержательный текст.

Е.С. А как вы встретились снова на воле?

С.К. Когда я вернулся из ссылки, меня выслали из Москвы. Я жил в Калинине, а когда тайком приезжал в Москву, приходилось останавливаться у друзей. У них мы с Евгеном и встречались, когда он приезжал, так он познакомился с моими московскими друзьями. Потом мы не часто созванивались, но периодически встречались – то в Киеве, то в Москве.

Е.С. Расскажите, в чем вы сходились, а в чем расходились во взглядах?

С.К. О наших расхождениях, так сказать, на национальной почве… Я – космополит, для меня не существует национальности. А для него… Если говорить об украинцах, то есть у них такая черта, которая в крайних проявлениях становилась анекдотичной. Как-то Славко

Черновил приехал в Москву и пригласил русских политзэков в украинское посольство.

Мы пришли, с украинской стороны был Славко и другие, и все говорили по-украински. В зоне я много общался с украинцами, лучше других понимал украинскую речь, читал по-украински довольно свободно, но ведь и другие люди со мной пришли. А те выступают по-украински.

Я спрашиваю: это – урок украинского? Но ведь так не учат. Разве вам не интересно, чтобы вас понимали? Ну, я понимаю, а другие? Вы пригласили, чтобы демонстрировать перед нами патриотизм? Так мы итак знаем… И Черновил говорит: вот, даже пан Ковалев проявляет великодержавные замашки…

Я понимаю, это исторически оправдано, народ, которого назначают "младшим братом" – понятно, как складывается его психология. Но иногда это отдает провинциализмом. Некоторый налет такой был на многих украинцах. Ярким исключением был Иван Алексеевич Светличный, а ярким представителем – Игорь Калинец, я с ним сходился трудно. А с Евгеном – легко и быстро.

И вот в чем мы были с Евгеном близки. При такой ярко выраженной озабоченности национальной угнетенностью он понимал очень важную вещь. Когда еще был Советский Союз, в парламентах Союзных Республик существовали Комитеты по правам человека. И по инициативе российского состоялась встреча этих Парламентских комитетов.

Первый раз – в Москве, там были русские, украинцы, прибалты, армяне, грузины… Были стойкие украинские политзэки. Шли дружеские обсуждения, иногда переходившие в дебаты. И был вопрос, по которому русская часть парламентской конференции оказалась в одиночестве.

Спор был о том, что приоритетно в праве: права личности или коллективные права? Легко понять, какой точки зрения придерживалась русская делегация. Все остальные были сторонниками приоритета коллективного права. Они оживленно обосновывали это: ведь много людей – это не один. Не один какой-то там… Ну, прямо по Маяковскому: "Голос единицы тоньше писка". И никакие доводы их не трогали.
Так вот, я должен сказать, что в наших разговорах с Евгеном при всем своем украинизме он держался в этом вопросе той же точки зрения, что и я. Он хорошо понимал, что ссылки на интересы и права большинства – любимое оружие тиранов.

Но Евген не считал себя шибко образованным в праве, ему это и не было нужно. Он хорошо знал поэзию, прекрасно переводил стихи. Я помню, что его перевод Киплинга на украинский меня очень впечатлил, хоть украинскую поэзию на украинском я не очень понимаю. Евген был человеком высокой культуры.

А вся эта юриспруденция была ему вовсе не нужна. Он на этот счет рассуждал очень просто: зачем мне это? Я это понимаю, я это чувствую, я же вижу… Какая мне разница, как это научно формулировать? Кому я буду доказывать? Капитану Раку? Кому? И в суде – кому что доказывать?

Он относился к этому достаточно пренебрежительно. Хотя с интересом слушал разные споры и мою подкованность в этих вопросах ценил, насколько я понимаю. Во всяком случае, когда ему что-то было нужно понять, он ко мне обращался за консультацией.
Ну, а в поэзии он разбирался блестяще. Он и сам писал стихи, и хорошие стихи! Его перевод Киплинга, который произвел на меня такое впечатление – это стихотворение "If". Я думаю, он ориентировался не только на текст Киплинга, но и на переводы Пастернака, Маршака…

Е.С. А что вы можете вспомнить из ваших диалогов?

С.К. Частично это были воспоминания о следственном деле. Частично – мысли об Украине и России. Я подробно написал о деле Якира и Красина.

Думаю, мой подход к этому делу был примерно такой же, как проявился в моем недавнем конфликте с Красиным. Мою статью "Новая" опубликовала, но чересчур сократив. Тогда мое отношение к этому делу было не совсем таким, как сейчас. Тогда ведь как это было…
Когда состоялся весь этот процесс и так называемая их пресс-конференция, Инициативная группа отнеслась к этому поначалу очень жестко. И Гриша Подъяпольский, и Краснов-Левитин подготовили некий проект текста – мол, предатели, всех заложили, себя и других подвели.

Я переломил эту тенденцию, переведя все претензии на следственную и судебную власть, на то, как они умеют ломать людей. Надо сказать, что я был зачинщиком этой другой позиции, и один из аргументов был: они сидят, а мы не сидим.

А кто из нас скажет, как сам поведет себя на следствии? Кто из вас заранее и точно предскажет это? Не можем мы быть им судьями… Вот в таким духе. В таком ключе и было это заявление Группы, и помню, что Юлик Даниэль, когда мы с ним встретились, меня очень за это ругал.

И когда Виктор Красин первый раз приезжал в Москву, мы с ним вполне дружески встретились. Ну ладно, ну, слаб человек… А потом появился текст, где он чуть ли не медаль хочет получить, мол, он самый главный, и пусть это все знают, и, к тому же, вранья там было много… Тогда я и высказался в адрес Красина.

Я говорю сейчас об этом, потому что делился впечатлениями на этот счет в нашем диалоге с Евгеном. В моем деле было четыре тома выписок из дела Якира и Красина, я хорошо знал их дело. Евген меня спрашивал об этом.

И в свою очередь он много рассказывал о своем деле и об аналогичных украинских делах. В диалоге с Евгеном я представлял дело так, что слаб человек, что ж поделать… Конечно, не без упрека – Красин и раньше вел игры с КГБ, это было как-то ясно тогда, но я на этом акцента не делал.

У них тоже кто-то был в аналогичной позиции, и Евген делился своими впечатлениями о его деле. Среди украинцев гораздо меньше было подобных дел, но вот писатель Драч… О деле Драча он мне и рассказывал, и писал то, о чем я не знал.

А основную часть диалогов занимал обмен общими соображениями – о праве, о власти, о том, что кому предлагалось со стороны КГБ, чтобы смягчить участь. Мне предлагали раскаяться в обмен на высылку за границу, Евгену что-то в этом же роде…

Была одна разница в моем и в его поведении на следствии. Под следствием я на вопросы протокольные не отвечал, а вот разговоры со следователем допускал на самые разные темы, речь заходила и о литературе, о стихах… И следователь говорил: ну хорошо, вот вы стоите на своей правоте – но неужели вы все всегда делали безошибочно?..

– Нет, но ведь это не те ошибки…

Надо сказать, что в моем отношении с моим следователем была заметная разница – в тоне. Я старался держаться не просто вежливо, но в какой-то мере любезно… Я знал, что иногда у заключенных возникает близость со следователем. И мой следователь Истомин стремился к этому. Иногда ему казалось, что я близок к этому, хоть это было не так.

Но я все-таки старался разговаривать с ним как с человеком, который заслуживает некоторого уважения, у него своя задача, и я могу подозревать, что он не искренен в своей любви к советской власти. Истомин старался завязать со мной доверительные отношения. Я четко себя контролировал, и моя любезность не переходила границ, но мы много говорили вообще о советской власти, а о ком-то и о чем-то – это нет. Иногда он пытался излагать какие-то сплетни, я резко его прерывал…

А вот Евген разговаривал с ними по-другому. Он был с ними высокомерно-презрителен, хоть и безукоризненно вежлив. Он строил разговор свысока. А я так не умел.

Е.С. Как происходило ваше общение в зоне?

С.К. Мы жили в одном бараке, но в разных отрядах. И довольно часто нас карали за то, что мы вместе пили чай – то у меня в отсеке, то у него. Как правило меня у него ловили. Мы пили чай не только вдвоем, была компания, молодые хлопцы: Роман Чупрей, Дмитро Гринькив, Дмитро Демидив…

Некоторые считали, что я перед едой молюсь. При всем моем агностицизме я тогда был ближе к этому, чем теперь, в лагере это очень естественно. А Евген был действительно верующий. Он стал редактировать религиозный журнал, когда освободился, и думаю, у него это отлично получалось…

В нашем бараке было два крыльца, это теперь (в музее) там одно крыльцо. Когда мы писали диалоги – сидели в основном в так называемой "культкомнате", он свое писал, я свое… "Культкомната" представляла из себя такой закуток, карта висела на стене, несколько книг стояло… Люди приходили туда письма писать. Тетрадки мы прятали, обменивались ими, ну, и обсуждали из этого что-то устно …

Е.С. А часто ли попадал Евген Александрович в ШИЗО?

С.К. Ну часто, конечно.

Е.С. Он много участвовал в протестных акциях в зоне?

С.К. Да, конечно. В подобных акциях мы участвовали вместе. Только иногда мы оказывались в разных зонах. Я был в 36-й, его привезли из 35-й….

Градация этих зон была такая. 36-я считалась "паровозная", 35-я – нормальная зона, а 37-я – нехорошо эти слова говорить, но она называлась сучьей зоной. Несправедливое название, потому что это был такой изолятор для одного-двух-трех человек, которые у КГБ на особо высокой степени подозрительности. Их окружали либо сломленными, испуганными навеки стариками, либо стукачами. Там сидели в разное время Щаранский, Толя Марченко, Юра Орлов... И называть эту зону сучьей нехорошо.

По-моему, Евгена перевели с 35-й на 36-ю как раз на свидание и оставили у нас. Потом его увезли снова на 35-ю, а через полгода вернули на 36-ю.

Когда меня увозили в Чистополь, Евгена уже увезли в ссылку. А ровно за год до конца моего срока меня увезли в Чистополь. Весь 1981-й я был в Чистополе. А Евген уже отбывал ссылку.

Евген был безукоризненно честен и смел. Он был одновременно и строг, и доброжелателен. Любил вспоминать о рыцарстве, в его стихотворных переводах часто это слово звучит. Да он, собственно, и был рыцарем.

Трудно говорить и писать о самых близких людях. Как передать запомнившийся жест, улыбку, характерные интонации?..
Это был очень близкий, тепло близкий мне человек. Тут нужны какие-то особые слова, но подобрать их, не впадая в сантименты, очень уж нелегко…

Беседу провела Елена Санникова